На самом краю сего оврага снова начинается едва приметная дорожка, будто выходящая из земли; она ведет между кустов вдоль по берегу рытвины и наконец, сделав еще несколько извилин, исчезает в глубокой яме, как уж в своей норе; но тут открывается маленькая поляна, уставленная несколькими высокими дубами; посередине в возвышаются три кургана, образующие правильный треугольник; покрытые дерном и сухими листьями они похожи с первого взгляда на могилы каких-нибудь древних татарских князей или наездников, но, взойдя в середину между них, мнение наблюдателя переменяется при виде отверстий, ведущих под каждый курган, который служит как бы сводом для темной подземной галлереи; отверстия так малы, что едва на коленах может вползти человек, ко когда сделаешь так несколько шагов, то пещера начинает расширяться всё более и более, и наконец три человека могут идти рядом без труда, не задевая почти локтем до стены; все три хода ведут, по-видимому, в разные стороны, сначала довольно круто спускаясь вниз, потом по горизонтальной линии, но галлерея, обращенная к оврагу, имеет особенное устройство: несколько сажен она идет отлогим скатом, потом вдруг поворачивает направо, и горе любопытному, который неосторожно пустится по этому новому направлению; она оканчивается обрывом или, лучше сказать, поворачивает вертикально вниз: должно надеяться на твердость ног своих, чтоб спрыгнуть туда; как ни говори, две сажени не шутка; но тут оканчиваются все искусственные препятствия; она идет назад, параллельно верхней своей части, и в одной с нею вертикальной плоскости, потом склоняется налево и впадает в широкую круглую залу, куда также примыкают
две другие; эта зала устлана камнями, имеет в стенах своих четыре впадины в виде нишей (niches); посередине один четвероугольный столб поддерживает глиняный свод ее, довольно искусно образованный; возле столба заметна яма, быть может, служившая некогда вместо печи несчастным изгнанникам, которых судьба заставляла скрываться в сих подземных переходах; среди глубокого безмолвия этой залы слышно иногда журчание воды: то светлый, холодный, но маленький ключ, который, выходя из отверстия, сделанного, вероятно, с намерением, в стене, пробирается вдоль по ней и наконец, скрываясь в другом отверстии, обложенном камнями, исчезает; немолчный ропот беспокойных струй оживляет это мрачное жилище ночи...
Неточные совпадения
Осип. Да так. Бог с ними со всеми! Погуляли здесь
два денька — ну и довольно. Что с ними долго связываться? Плюньте на них! не ровен час, какой-нибудь
другой наедет… ей-богу, Иван Александрович! А лошади тут славные — так бы закатили!..
Городничий (тихо, Добчинскому).Слушайте: вы побегите, да бегом, во все лопатки, и снесите
две записки: одну в богоугодное заведение Землянике, а
другую жене. (Хлестакову.)Осмелюсь ли я попросить позволения написать в вашем присутствии одну строчку к жене, чтоб она приготовилась к принятию почтенного гостя?
«Грехи, грехи, — послышалось
Со всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко и за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. — Еще прослушали
Два-три рассказа страшные
И горячо заспорили
О том, кто всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный и зажиточный...
Две церкви в нем старинные,
Одна старообрядская,
Другая православная,
Дом с надписью: училище,
Пустой, забитый наглухо,
Изба в одно окошечко,
С изображеньем фельдшера,
Пускающего кровь.
Садятся
два крестьянина,
Ногами упираются,
И жилятся, и тужатся,
Кряхтят — на скалке тянутся,
Суставчики трещат!
На скалке не понравилось:
«Давай теперь попробуем
Тянуться бородой!»
Когда порядком бороды
Друг дружке поубавили,
Вцепились за скулы!
Пыхтят, краснеют, корчатся,
Мычат, визжат, а тянутся!
«Да будет вам, проклятые!
Не разольешь водой...
Беднее захудалого
Последнего крестьянина
Жил Трифон.
Две каморочки:
Одна с дымящей печкою,
Другая в сажень — летняя,
И вся тут недолга;
Коровы нет, лошадки нет,
Была собака Зудушка,
Был кот — и те ушли.
Я хотел бы, например, чтоб при воспитании сына знатного господина наставник его всякий день разогнул ему Историю и указал ему в ней
два места: в одном, как великие люди способствовали благу своего отечества; в
другом, как вельможа недостойный, употребивший во зло свою доверенность и силу, с высоты пышной своей знатности низвергся в бездну презрения и поношения.
Стародум. От двора, мой
друг, выживают
двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я не стал дожидаться ни того, ни
другого. Рассудил, что лучше вести жизнь у себя дома, нежели в чужой передней.
Праздников
два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется Праздником Неуклонности и служит приготовлением к предстоящим бедствиям;
другой — осенью, называется Праздником Предержащих Властей и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных.
Тут утопили еще
двух граждан: Порфишку да
другого Ивашку и, ничего не доспев, разошлись по домам.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и
другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу
два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и
другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные
две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей,
друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать, что к утру на
другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не было!»
— Прим. издателя.] и переходя от одного силлогизма [Силлогизм (греч.) — вывод из
двух или нескольких суждений.] к
другому, заключила, что измена свила себе гнездо в самом Глупове.
Всего же числом двадцать
два, следовавших непрерывно, в величественном порядке, один за
другим, кроме семидневного пагубного безначалия, едва не повергшего весь град в запустение.
Только и было сказано между ними слов; но нехорошие это были слова. На
другой же день бригадир прислал к Дмитрию Прокофьеву на постой
двух инвалидов, наказав им при этом действовать «с утеснением». Сам же, надев вицмундир, пошел в ряды и, дабы постепенно приучить себя к строгости, с азартом кричал на торговцев...
Через полтора или
два месяца не оставалось уже камня на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут, а
другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой. Бред продолжался.
О чем он может с таким жаром рассказывать
другому? — думала она, глядя на
двух пешеходов.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать
два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для
других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились
два офицера: один их, а
другой другого полка.
И кучки и одинокие пешеходы стали перебегать с места на место, чтобы лучше видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно было, как они по
два, по три и один за
другим близятся к реке. Для зрителей казалось, что они все поскакали вместе; но для ездоков были секунды разницы, имевшие для них большое значение.
В соседней бильярдной слышались удары шаров, говор и смех. Из входной двери появились
два офицера: один молоденький, с слабым, тонким лицом, недавно поступивший из Пажеского корпуса в их полк;
другой пухлый, старый офицер с браслетом на руке и заплывшими маленькими глазами.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати
двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы
другие и она сама признали его достойным ее.
В эти
два часа ожидания у Болгаринова Степан Аркадьич, бойко прохаживаясь по приемной, расправляя бакенбарды, вступая в разговор с
другими просителями и придумывая каламбур, который он скажет о том, как он у Жида дожидался, старательно скрывал от
других и даже от себя испытываемое чувство.
Два-три человека, ваш муж в том числе, понимают всё значение этого дела, а
другие только роняют.
— Нисколько. У меня нет
другого выхода. Кто-нибудь из нас
двух глуп. Ну, а вы знаете, про себя нельзя этого никогда сказать.
— Так вы нынче ждете Степана Аркадьича? — сказал Сергей Иванович, очевидно не желая продолжать разговор о Вареньке. — Трудно найти
двух свояков, менее похожих
друг на
друга, — сказал он с тонкою улыбкой. — Один подвижной, живущий только в обществе, как рыба в воде;
другой, наш Костя, живой, быстрый, чуткий на всё, но, как только в обществе, так или замрет или бьется бестолково, как рыба на земле.
— Только эти
два существа я люблю, и одно исключает
другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то всё равно. Всё, всё равно. И как-нибудь кончится, и потому я не могу, не люблю говорить про это. Так ты не упрекай меня, не суди меня ни в чем. Ты не можешь со своею чистотой понять всего того, чем я страдаю.
Это было одно из того, что он решил сказать ей. Он решился сказать ей с первых же дней
две вещи — то, что он не так чист, как она, и
другое — что он неверующий. Это было мучительно, но он считал, что должен сказать и то и
другое.
— О моралист! Но ты пойми, есть
две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а
другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
Университетский вопрос был очень важным событием в эту зиму в Москве. Три старые профессора в совете не приняли мнения молодых; молодые подали отдельное мнение. Мнение это, по суждению одних, было ужасное, по суждению
других, было самое простое и справедливое мнение, и профессора разделились на
две партии.
Правда, что тон ее был такой же, как и тон Сафо; так же, как и за Сафо, за ней ходили, как пришитые, и пожирали ее глазами
два поклонника, один молодой,
другой старик; но в ней было что-то такое, что было выше того, что ее окружало, — в ней был блеск настоящей воды бриллианта среди стекол.
Но это говорили его вещи,
другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли
две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
Два мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом;
другой, помоложе, лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на воду. О чем он думал?
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал
два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно было от Соколова, приказчика. Соколов писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова.
Другое письмо было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее всё еще не было сделано.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в свете отношение, что
два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают
друг друга до такой степени, что не могут даже серьезно обращаться
друг с
другом и не могут даже быть оскорблены один
другим.
— Нет, я не враг. Я
друг разделения труда. Люди, которые делать ничего не могут, должны делать людей, а остальные — содействовать их просвещению и счастью. Вот как я понимаю. Мешать
два эти ремесла есть тьма охотников, я не из их числа.
Они спорили об отчислении каких-то сумм и о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил
двух членов и что-то победоносно долго говорил; и
другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул
два раза, бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил
другую дверь в спальню жены.
Если же назначение жалованья отступает от этого закона, как, например, когда я вижу, что выходят из института
два инженера, оба одинаково знающие и способные, и один получает сорок тысяч, а
другой довольствуется
двумя тысячами; или что в директоры банков общества определяют с огромным жалованьем правоведов, гусаров, не имеющих никаких особенных специальных сведений, я заключаю, что жалованье назначается не по закону требования и предложения, а прямо по лицеприятию.
По мере того как он подъезжал, ему открывались шедшие
друг за
другом растянутою вереницей и различно махавшие косами мужики, кто в кафтанах, кто в одних рубахах. Он насчитал их сорок
два человека.
Она приехала с намерением пробыть
два дня, если поживется. Но вечером же, во время игры, она решила, что уедет завтра. Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня проведенного без них, представлялись ей уже в
другом свете и тянули ее к себе.
Они были на
другом конце леса, под старою липой, и звали его.
Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они всё еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
Покуда заряжали ружья, поднялся еще бекас, и Весловский, успевший зарядить
другой раз, пустил по воде еще
два заряда мелкой дроби. Степан Аркадьич подобрал своих бекасов и блестящими глазами взглянул на Левина.
Степан Аркадьич покраснел при упоминании о Болгаринове, потому что он в этот же день утром был у Еврея Болгаринова, и визит этот оставил в нем неприятное воспоминание. Степан Аркадьич твердо знал, что дело, которому он хотел служить, было новое, живое и честное дело; но нынче утром, когда Болгаринов, очевидно, нарочно заставил его
два часа дожидаться с
другими просителями в приемной, ему вдруг стало неловко.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович
два раза был на даче. Один раз обедал,
другой раз провел вечер с гостями, но ни разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
Как будто слезы были та необходимая мазь, без которой не могла итти успешно машина взаимного общения между
двумя сестрами, — сестры после слез разговорились не о том, что занимало их; но, и говоря о постороннем, они поняли
друг друга.
Две страсти эти не мешали одна
другой. Напротив, ему нужно было занятие и увлечение, независимое от его любви, на котором он освежался и отдыхал от слишком волновавших его впечатлений.
Действительно, послышались пронзительные, быстро следовавшие один зa
другим свистки.
Два вальдшнепа, играя и догоняя
друг друга и только свистя, а не хоркая, налетели на самые головы охотников. Раздались четыре выстрела, и, как ласточки, вальдшнепы дали быстрый заворот и исчезли из виду.
Эти
два человека были так родны и близки
друг другу, что малейшее движение, тон голоса говорил для обоих больше, чем всё, что можно сказать словами.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в мире разделяются на
два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные;
другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.